X57Pfhsy7jPaf9DXe

Война с памятью

Война с памятью

Главное, что я понял из ее рассказов — война шла постоянно, и это не новая война, а лишь новый ее извод, и она предполагала не только уничтожение противника, но и стирание памяти.

Раненого дезертира выхаживает незнакомая девушка. Она колет солдату обезболивающее, от которого тот все время проваливается в сон. Сквозь дрему он слушает рассказ о четырех поколениях мужчин в ее семье, чьи судьбы перемолола война. Защищая свою землю, которую делили между собой диктаторы, они пытались вырваться из бессмысленного кольца смерти, и неизвестно, удалось ли им это — все пропали без вести. Герой рассказа Дарьи Жарской «Война с памятью» по повестке отправляется на войну, не видя другого выхода и смысла в жизни, но разочаровывается и осознает, что его память давно стерли, а теперь его руками пытаются стереть чужую.

Случайный 1

Долго шли по грязи, а может, недолго, просто мне так показалось, мы уже давно потеряли счет дням, третьи сутки без сна — враг бросает кассетки просто, блядь, нон-стоп, в окопах воды по колено, погнали в наступление — ну и хуй с ним, быстрее закончится.

Сзади заград… или нет. Не слышу ничего. Давно оглох от прилетов. Да как без него… Ясно же, что без него никто никуда не пойдет.

Впереди вдруг огненный столб — похоже, на нашей же мине ребята подорвались. И почти сразу прилет сверху, я успел упасть, а парниша что впереди шел и правее — нет, шарахнуло ударной волной, небось до леса долетит.

А тот, что левее, пытался уже не слушающейся рукой достать осколок откуда-то из горла… Еще минута — и успокоился, вытек, наверно.

Полежу, дух переведу, и тоже в сторону леса, может, заграды тоже положили, сдамся тогда в плен, все, бля, отвое…

Полежу, дух переведу, и тоже в сторону леса, может, заграды тоже положили, сдамся тогда в плен, все, бля, отвое…
Полежу, дух переведу, и тоже в сторону леса, может, заграды тоже положили, сдамся тогда в плен, все, бля, отвое…

Парниша

Первое, что я увидел, когда очнулся, — это их форма, выглаженная, чистая.

На стенах четыре фотографии: три старые, одна современная.

И она — рыжеволосая, без возраста, огонь в глазах.

Что-то уколола мне — и боль вытеснила любовь, такая вселенская большая любовь, как в песне, искусственный кокон из любви…

Рыжеволосая

Когда меня спрашивали, кем я хочу стать, я говорила — историком. А они кривились: каким историком, зачем, иди на юриста или экономиста. Иные предлагали уехать — туда, откуда к нам пришла война. Я не воспользовалась их советами. Чтобы на что-то жить, пришлось еще получить среднее медицинское, но сейчас оно только на пользу.

Все мужчины нашей семьи пропадали без вести на войнах. Поэтому, когда меня известили, что Олег пропал без вести, а потом — что, скорее всего, погиб, хотя тело так и не нашли, я не удивилась.

Эти фотографии оживают для меня, каждый день я веду с ними диалоги, и, возможно, только они и не дают мне поддаться панике и убежать, несмотря на то, что наш дом совсем недалеко от линии фронта.

В подтверждение того, что я не зря здесь — ты дошел, спотыкаясь, до моего дома, постучал и упал, и последними твоими словами перед забвением были: я понял, я не с теми воевал.

Парниша

Время от времени я как будто выныриваю на поверхность и чувствую невыносимую боль, потом она что-то колет мне, и я отправляюсь обратно, меня обволакивают тепло, слабость, любовь. Я где-то слышал, что так бывает от морфия.

Перед глазами проносится, как я полз, потом шел, потом снова полз через этот лес, пока не увидел ее дом.

Меня отбросило ударной волной, в левую ногу и в бок что-то вонзилось. Я оглянулся и понял: все в дыму, меня не видно, но, кажется, я достаточно далеко. Меня не увидят ни свои, ни заграды. Шанс съебать.

Когда я ехал сюда, я думал, что смогу пригодиться, хоть что-то сделать в своей никчемной жизни, да и денег подзаработать. Дед воевал с фашистами, а я? Только первых фашистов я встретил в своей части — когда приехал. Они отобрали у меня теплые вещи, броник, избили… Несколько недель я в разваливающихся ботинках рыл окопы, а потом меня погнали на штурм. Просто как кусок мяса.

Я видел пленных — обычные, испуганные люди. Никаких там свастик или рун, как нам рассказывали. Зато наши-то борцуны с фашизмом мобиков из республик иначе как чурбанами не называли. Где же фашисты?

В общем, я решил воспользоваться шансом, сначала пополз, потом встал и медленно пошел. А потом получил пулю в руку (все-таки был кто-то из заграда) и побежал, побежал на адреналине жопу свою спасать.

Я здесь четко понял: я не хочу ничьей смерти, ни своей, ни чужой. На меня никто не нападал, так на хрена оно мне надо тогда? За что сдохнуть — за этих, из заградов?

Рыжеволосая

— Дочка, мне жаль, но не буду тебя обнадеживать: он, скорее всего, погиб. Но, поверь мне, было за что.

Три года назад я встретилась с сыном очевидца трагедии, того самого очевидца, которому удалось уйти — по снегу, льду и морозу, с ранением в бедре…

— Но ведь было не так далеко до Польши, ваш же отец — ушел… А моего прадеда нет в списках расстрелянных. Он — пропавший без вести!

— Ну вот ты считай, сколько он пропавший… Уже сто лет вот-вот будет пропавшим. Был бы жив — вы бы знали. Главное, что успел после себя сына оставить…

Я подумала: ведь тогда, в 1921 году, в этом месиве человеческих судеб документы могли потеряться, и любой след можно было замести. Может быть, прадед не хотел, чтобы его искали? Может быть, ему удалось спастись за границей, сделать новые документы? Начать новую жизнь?

Но почему бы тогда не дать знать о себе, ни жене, ни сыну, даже весточку на прощание не написать?

Их отряд состоял в основном из мирных в прошлом людей, обывателей, которые не смогли так жить дальше.

Я перерыла все архивы, видела списки всех тех, кто был в его отряде, нашла там нашу фамилию. Но все эти документы относились к событиям до того рокового ноября.

Снова я пытаюсь восстановить цепочку событий — как все было, как он пережил эти (не хочу говорить — последние!) несколько дней. Портрет прадеда оживает для меня. Я закрываю глаза и вижу…

Ноябрь того года выдался холодным и снежным, а у трети повстанческого отряда не было даже зимней обуви. Расчет на то, что удастся поднять деревни, города, был ошибочным: видимо, в 1921 году люди устали воевать и смирились с большевистским террором и голодом. После того, как отряд взял, а затем отдал один небольшой город, было принято решение уходить, но не удалось: попали в окружение.

Небольшая часть, около сотни — командование с обозом раненых — вырвалась, а остальные прикрывали их. Пытались защититься ручными гранатами, но те вскоре закончились, а враг пустил в ход пулеметы.

Снег, метель, холод и голод, мой молодой прадед бросает последнюю гранату. Патронов тоже остается немного, но еще теплится надежда, что можно уйти. Загнанным зверем он бросается в одну сторону, но там враг уже близко, в другую, но и там не удается уйти… Из-за редких голых деревьев он видит: отовсюду тачанки, за ними — пулеметы, и вражеский отряд, торжествующий, что, наконец, получается взять повстанцев в кольцо.

Он бросается в сторону небольшого поселка, дома в нем будто затаились, окна черны, за ними поле в лучах блеклого ноябрьского предзакатного солнца, а по полю движутся черные точки — вражья конница. Значит — обратно, в сторону редкого леса.

Там, далеко, осталась жена с маленьким ребенком на руках. Есть ради чего жить. Но как там они, где они сейчас, что с ними — неизвестно.

Всюду бой, повстанцы отстреливаются последним, кто-то оставляет патрон или гранату для себя, и она скоро идет в ход. Потому что невозможно столько дней без еды, без тепла… А главное — уходит надежда, что все это не напрасно, что поднимется восстание. Но впереди — либо просто смерть, либо плен, пытки и смерть.

И несмотря ни на что — он все пытается, пытается вырваться из смертельного кольца, проваливаясь в снег, прячась от пуль за деревьями, не обращая внимание на гибель соратников, ему хочется жить, ведь ему всего двадцать пять — и никакая вражеская пуля его пока что не брала, и даже когда он остается полностью безоружным, он…

Что тогда? Что может быть дальше, кроме плена, пыток и смерти?

Спрятаться среди мертвых? Зарыться в снег? Переждать, уйти ночью незамеченным из окружения врага? Но как это возможно в неимоверно лютом ноябре, без теплой одежды, еды и воды?

Мне хочется верить, что это было возможно. Слишком много было мотивации жить — чтобы отомстить за то, что сделано на твоей земле.

Парниша

Ноябрь — распутица, грязь. Под ногами холодная жижа. Вся моя жизнь — грязь и холодная жижа.

Ноябрь — распутица, грязь. Под ногами холодная жижа. Вся моя жизнь — грязь и холодная жижа.
Ноябрь — распутица, грязь. Под ногами холодная жижа. Вся моя жизнь — грязь и холодная жижа.

Одни говорили мне: пойдешь — хоть денег заработаешь. Другие — а ты знаешь, что там фашисты убивают детей? По телевизору показывали! Реально убивают! А ты, что ты сделал в своей жизни, давай иди… и денег заработаешь.

Как-то, когда я уже был там, стало известно, что трое наших парней сдались в плен и решили воевать на противоположной стороне. Нас специально собрали и стали поливать грязью этих парней, называть их предателями, агитировать, чтобы мы их искали, а если найдем, то взяли в плен, и тогда уж… А потом нас спросили: а что тогда мы с ними сделаем? Каждый должен был сказать, что именно лично он готов с ними сделать.

Я никогда не был впечатлительным или жалостливым, жизнь такая. Но то, что я услышал, было за гранью.

Когда дело дошло до меня, я сказал, что парней надо сдать в штрафбат. Вокруг меня разочарованно загоготали. Ожидали дальнейшего повышения градуса пиздеца: яйца им уже предложили оторвать, кожу содрать живьем — тоже… Что еще?

Был один пацан, он сказал, что делать ничего не надо, каждый сделал свой выбор. Я не знаю, как он осмелился, простой такой пацан на вид, в очках… И главное — зачем? Его повалили на пол и избивали впятером, а на следующий день полуживого отправили на штурм. Разумеется, он не вернулся. Теперь у меня есть надежда, что, может быть, он в плену, хотя куда там…

Интересно, почему жестокость называют звериной? Звери ведь не сдирают друг с друга кожу.

Я еще думал, что они защищают своих баб. Но бабы были не у всех, да и от кого, если так разобраться, их защищать? Некоторым бабы звонили, и все, что я слышал, было — давай, бей! не щади никого! деньги получила, ремонт сделаем.

Люди на войне просто превращаются в беспримесное зло. И деться от этого никуда нельзя. Я думал, что можно уйти в лес, затеряться, но ссыкотно было. Заграды же. Да и в плену непонятно что, на самом деле. Говорили, что там тоже и пытают, и убить могут. Кто там будет с нами нянчиться? Я б на их месте просто убивал таких, как я, и все.

Рыжеволосая

Про деда известно не намного больше. Мать растила его на примере отца, и когда стало ясно, что Советы пришли надолго, мой дед просто ушел в лес.

Через некоторое время после его рождения город, в котором он жил, отошел Польше. Не все смогли смириться с этим. С юности все его друзья хотели бороться за свободу от поляков. Никто не ждал, что Польша раем покажется после того, как два диктатора просто разделят между собой эту землю, как куски мяса.

За ту войну, что за этим последовала, дед сделал вывод, что обе стороны несут смерть либо порабощение, и что умирать не хочется, но и жить так, ничего не делая, тоже невозможно.

У деда были жена — моя бабка Маричка, и любовница Оленка. Они друг о друге знали, ненавидели друг друга, но когда дед ушел в лес, помирились и стали помогать: приносили рано утром в небольшие схроны еду, теплые вещи. Оленка как-то переспала с присланным бороться с «бандитами» чекистом, напоила его, украла пистолет и тоже отнесла в схрон. Ночами дед и другие повстанцы выходили и забирали все это. Иногда встречали военных — в деревнях хватало и стукачей, которые наводили карателей на схроны, но, как правило, от них удавалось либо отбиться, либо уйти, потому что повстанцы лучше знали лес.

Это чудовищно злило местную власть, поэтому если кого-то из повстанцев ловили, то его могли просто повесить на виду у всех. Тела не разрешали снимать по несколько дней, чтобы не было в деревне человека, кто бы не увидел, что может случиться с теми, кто ушел в лес. Таких случаев было немного, но они были. И бабка с Оленкой каждый раз боялись увидеть деда с веревкой на шее.

Года четыре они ходили относить еду и вещи в схроны. Иногда получали сбивчивые весточки — все, мол, будет хорошо, придет время — и от этой власти избавимся и заживем. То тут, то там то поджигали хату, где жили борцы с «бандитами», то самих их находили мертвыми. Никто из них не чувствовал себя в безопасности. А когда происшествий долго не было, внезапно что-то похожее случалось и с обычными семьями — поджоги, убийства, грабежи… Всякий раз в них обвиняли повстанцев и призывали усилить борьбу.

После одного такого случая власти объявили, что пришло время окончательно зачистить лес. Маричка с Оленкой испугались и несколько недель не носили ничего. Потом, когда зачистку объявили законченной и действительно привели из леса несколько местных мужиков, они свою деятельность возобновили, но поздно: все, что они приносили, оставалось нетронутым. Они погоревали, но потом решили, что если бы деда убили, то его труп бы обязательно притащили в деревню — в науку всем, чьи мужики еще остались в лесу. А значит, ему удалось уйти.

То фото деда — молодого, с редкой бородой, сделанное незадолго до ухода, — единственное, что осталось у бабки. Оно помогало верить, что он жив.

Еще через пару лет объявили, что во всей области ни одного повстанца не осталось. И правда: больше ничего не поджигали, никого не находили мертвым. Тогда бабка с Оленкой выпили самогонки за упокой и разошлись.

А мой подросший отец все не терял надежды найти деда. Годам к четырнадцати он знал лес как свои пять пальцев. Находил кости, разложившиеся трупы, остатки схронов. Сделал вывод, что не так давно кто-то еще был в лесу.

Мне тоже хочется верить, что дед выжил. Ведь если он провел годы в лесах, неужели бы он не знал, как уйти, как пересечь границу… а потом можно было бы попросить убежище.

Мне тоже хочется верить, что дед выжил. Ведь если он провел годы в лесах, неужели бы он не знал, как уйти, как пересечь границу… а потом можно было бы попросить убежище.
Мне тоже хочется верить, что дед выжил. Ведь если он провел годы в лесах, неужели бы он не знал, как уйти, как пересечь границу… а потом можно было бы попросить убежище.

Но в те времена это бы предали огласке, и мы бы все знали. Поэтому моя надежда — всего лишь надежда.

В 1964 году моего отца забрали в армию, где он в итоге сделал военную карьеру, пожертвовав отношениями с собственной матерью. Службу, причем в дальнейшем добровольную, в армии карателей она ему не простила.

Я и сама его до конца не понимаю.

Парниша

Нам говорили: не служил — не мужик. Да и чем было заняться в нашем городе. Поэтому — срочка, потом контракт, хоть заработал чуток. С тех пор то таксую, то охраняю.

Понятно было, что кого на эту бойню заберут, как не меня? Нет, я не Рэмбо, да и времени прошло много, но хоть автомат в руках держать умею.

Почему я не свалил? Да я не знаю ничего — как, куда?

Самое главное — я боялся. Что меня может ждать в другой стране? Я за пределы нашей области-то почти не выезжал. Смотрел на этих холеных парней и девок, которые на своих машинах стояли в многодневных пробках и думал — вот же бля, все есть, такие тачки, лица уверенные, гладкие, да им везде ништяк будет… Не то, что мне. А потом: как же, струсили, побежали.

Сейчас я думаю, что мне было просто удобнее убеждать себя в том, что все, что говорили по телику — вот это все про американцев, про их климатическое оружие, про нацистов вокруг — правда. Потому что иначе жить было бы невыносимо.

Мне пришла повестка, и я пошел.

Рыжеволосая

Настало время, и моего отца, к тому времени подполковника, перевели в Афган.

Я смотрю на фото и не понимаю, как с таким суровым, стальным лицом пойти в услужение к тем, кто уничтожал твоего отца и деда.

— Ты ж говорила, он о власти никогда хорошо не отзывался. Зачем тогда он за нее воевать пошел?

— Наверно, просто нельзя было иначе, — отвечала мать. — Или он не знал, как.

Ребенком я помню, как к ней приходили его однополчане. Рассказывали каждый раз разное, но все сводилось к тому, что он мог быть жив, тела-то не нашли, нашли только искореженную машину да пару свидетелей, что он уходил с моджахедами. Были и такие, кто пытался ей более-менее мягко сказать, что он попытался совершить предательство и сбежать, и если его не убили моджахеды, то он мог куда-то уехать через Пакистан. Но раз он не объявился, то… Либо все-таки убили, либо у него уже другая семья, и мы ему не нужны.

Но таких было немного, тогда все в основном понимали, что та война была глупой и преступной, поэтому даже если отец сбежал, то стоит ли так его осуждать?

Мать слушала это и думала, что он мог попасть в плен и оставаться там, а то и воевать на противоположной стороне. Ей всегда было жалко людей, пострадавших от государства, государство виделось ей, как и бабке, просто карательной машиной, от которой не скрыться, а значит, война с ним была ей понятна.

Парниша

Первое время я просто просыпался от боли, рыжеволосая что-то колола мне, и я проваливался в сон, а когда сон кончался, то в воспоминания. Все эти отрывки моей жизни вдруг выстроились в одну четкую линию, которая должна была прерваться моей смертью — от огня тех, кого нас заставляли считать противником, или заградов.

Фоном шли рассказы рыжеволосой — бесконечные, текучие. Лица с трех старых фотографий будто водили передо мной шутовской хоровод.

Главное, что я понял из ее рассказов — война шла постоянно, и это не новая война, а лишь новый ее извод, и она предполагала не только уничтожение противника, но и стирание памяти. Я подумал: а что я помню о своей семье? Помню ли я деда, прадеда? Я и отца-то не знаю, и не потому, что он пропал без вести, когда я был мелким, а просто не знаю его как человека. Он никогда не был мне интересен, так же как и я ему. Когда мне пришла повестка, и я пошел, он сказал — ну что ж, надо идти. Его не интересовала моя жизнь и не особо тронула бы моя смерть. От деда по отцу не осталось ничего, от деда по матери — только пара фотографий. Я никогда не знал и не задавал вопросов, как они жили, что они видели, чего они хотели.

Выходит, наша память уже давно стерта. И моими руками пытаются стереть чужую.

Рыжеволосая

— Он точно там, но сейчас так горячо, что некому разгребать завалы.

— Но ему же нужна помощь!

— Боюсь, что уже не нужна. Поздно… Обрушилась целая стена, понимаете?

Время прошло, завалы кое-как разгребли, но тело не нашли. Так я потеряла мужа.

На каждого мужчину в моей семье приходилось по войне, и в каждой из них он воевал не за какую-то сторону, а за себя, свою семью и память о своих предках. 24 февраля я поняла, что наше тихое счастье кончилось. И еще что целых десять лет совместного счастья — это очень много. Жизнь оказалась куда благосклоннее ко мне, чем к матери, бабке и прабабке.

Парниша

Я примерил форму. Она сидела на мне как вторая кожа.

Рыжеволосая сказала мне, что мои документы готовы, и что ночью за мной придут.

Случайный 2

Сразу за лесом начался город. Целых домов в нем уже не было, половину ближайшего разнесла ракета. Мы с корешем полезли покопаться в развалинах, вдруг осталось что съестное. Жрать охота была.

Воронка от попадания ракеты проходила аккурат посередине большой комнаты. На уцелевшей стене висело четыре фотографии, на краю воронки стоял тяжелый письменный стол, на нем лежал белый конверт, а сама воронка была завалена серым хламом. Из хлама торчало что-то цветное, кореш подошел ближе и сказал: это нога в носке.

Ну, бля, нога и нога. Его недавно мобилизовали просто. Я-то уже на это насмотрелся. Меня жратва больше интересовала, но не было ее. Я подумал: может, хоть в конверте деньги какие? Смотрю — на нем что-то не по-нашему написано, сумел разобрать, что отправитель — из США, с фамилией двойной, причем оканчивается на -ко. Внутри письма, мы их себе взяли, может, там что-то важное для наших, говорят же — их армией американцы руководят!

Вдруг что-то щелкнуло, и кореш мой стал медленно оседать, я оглянулся и увидел его — он был в их форме, но я точно вспомнил, что я его знаю, это у него я тогда отжал бро…